РУССКОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ЭХО
Литературные проекты
Т.О. «LYRA» (ШТУТГАРТ)
Проза
Поэзия
О новой книге Ефима Златкина
Публицистика
Дар с Земли Обетованной
Драматургия
Спасибо Вам, тренер
Литературоведение
КИММЕРИЯ Максимилиана ВОЛОШИНА
Литературная критика
Новости литературы
Конкурсы, творческие вечера, встречи
100-летие со дня рождения Григория Окуня

Литературные анонсы

Опросы

Работает ли система вопросов?
0% нет не работает
100% работает, но плохо
0% хорошо работает
0% затрудняюсь ответит, не голосовал

Рассказы

Проза Рена Пархомовская

Адам и Ева

Эта пара была у всех на виду. В толчее переменок, в узеньких коридорах нашего института, бывшего церковного помещения, они шествовали, (именно шествовали, а не шли), держась за руки.
Это был почти вызов обществу. Не принято было в те годы так ходить.
Парень – высокий, светловолосый, уже лысеющий, несмотря на молодость, с узким, аскетичным лицом. Он редко улыбался, говорил негромко, держался с окружающими суховато, но за этим чувствовалось не высокомерие, а скорее уравновешенность и хорошее воспитание. Тому, кто видел его одного, наверно трудно было представить, что он может так открыто выражать свою любовь к девушке. А он просто вел себя независимо и естественно.
Его подруга – улыбчивая, черноволосая, с синими-синими глазами, такая украинская «гарна дивчина». Тогда девушки не были избалованы обилием туалетов, и в моей памяти она осталась в клетчатой плиссированной юбке и васильковой кофточке, которая хорошо сочеталась с ее глазами. Разговаривая с другом, она очень женственно наклоняла голову на плечо и смотрела на него чуть-чуть снизу вверх. Все-таки он был намного выше ростом.
Они вовсе не собирались кого-то эпатировать, а просто были настолько поглощены друг другом, что создавали впечатление обособленности. Глядя на них, я почему-то представляла, как шел среди райских кущей Адам, держа за руку свою Еву. Такие ассоциации напрашивались сами, – его действительно звали Адамом, и был он польский студент, сын известного писателя, обласканного властями и отмеченного всеми возможными наградами.
Их союз не вызывал сплетен, словно любители пошушукаться понимали, что никакая грязь к этим двоим не пристанет, они находились где-то «над».
В нашем институте, заполненном посланцами стран народной демократии, встречались «смешанные» пары.
Как тогда говорили, многие наши девочки «дружили» с иностранцами, – браки запретили еще в конце сороковых годов, и многие свыклись с мыслью, что связь их временная. Были уже и жертвы этого варварского (впрочем, не хочется обижать варваров) закона. Две девочки-старшекурсницы, «дружившие» со студентами из Болгарии еще с тех времен, когда можно было рассчитывать на отъезд из Союза, остались матерями-одиночками. Рассказывали, что после отмены закона к одной из них тотчас приехал друг, оформил брак и увез свою жену с сыном, а у второго, по-видимому, изменились обстоятельства.
Адам был председателем институтского союза иностранных студентов. Он, чья ранняя юность выпала на годы оккупации Польши немцами, был полон благодарности к стране-освободительнице и старался, чтобы землячество жило одними интересами с нами.
С песней «Так поцелуй же ты меня, Перепетуя!» мы вместе садились в трамвай и ехали строить стадион в Лужниках. Вместе участвовали в самодеятельности, и студенты-иностранцы знакомили нас с прекрасными танцами и песнями своих народов.
Все, что было связано с жизнью землячества, касалось Адама лично: если надо что-то делать, то только хорошо. Лидерство Адама определялось его безусловным авторитетом, а не назначением свыше. Он был арбитром в спорах, возникавших иногда с нашими студентами или с деканатом, и делал все возможное, чтобы отношения оставались приязненными.
Те, у кого имелись личные контакты с иностранцами, брались на заметку, – занавес, если не железный, то достаточно плотный, между нашими странами все-таки существовал. Засвечена, конечно, была и Ксана, – так на самом деле звали нашу Еву – невенчанную жену сына польского лауреата. Держалась она немного скованно, зажато, возможно, из-за неопределенности положения. Только рядом с Адамом Ксана чувствовала себя защищенной, хотя будущее их было призрачным. И чем ближе становилось окончание института, тем реже вспыхивали радостью ее синие глаза. Даже уголки губ как-то опустились, придав лицу выражение, не свойственное молодости.
Летом 1953 года они должны были закончить институт. Адам начал хлопоты об аспирантуре – учился он прекрасно, да и знаменитый отец маячил за спиной.
Ксана же была просто хорошая студентка, обязанная на общих основаниях отработать по распределению.
Все равно им предстояла разлука, но еще три года можно было оставаться в одной стране и изредка встречаться.
1953 год начался делом врачей, изгнанием с поста секретаря комсомольской организации курса мальчика-еврея – сталинского стипендиата, арестом двух студентов-пятикурсников якобы за антисоветские анекдоты, рассказанные во время вечеринки.
Антисемитская травля обернулось для одной девочки из нашей группы смертью от инфаркта отца, прекрасного терапевта, к которому боялись ходить ранее обожавшие его больные.
Иностранное землячество, во всем причастное нашей жизни, должно было осудить злодеев в белых халатах.
Адам тянул с назначением собрания, то под предлогом, что на зимние каникулы разъехалась часть общины, то из-за того, что хотел бы огласить пока не опубликованные материалы следствия, то по причине жесточайшего радикулита, который, впрочем, был вполне возможен, учитывая как общественные, так и личные стрессы. Так он дотянул до Великого марта. Страна хоронила Сталина.
Я пошла на похороны вместе с моей подругой и ее мамой, жившими в Козицком переулке, и мы присоединились к очереди на Пушкинской улице.
До сих пор не могу понять, что подвигло меня на этот поступок. Я росла в семье, где папа в домашнем кругу иначе как «а-гозлен» Сталина не называл. Никаких иллюзий по поводу советской власти, державшей в тюрьме и расстрелявшей несколько членов нашей семьи, у меня не было. Любопытство? Стадное чувство? Желание видеть «живьем», если так можно выразиться о покойнике, тирана, страх перед которым парализовал всю страну? Убедиться, что его и вправду нет, и что жизнь, несмотря на это, продолжается?
До сих пор не могу ответить на этот вопрос. Но вот пошла и втиснулась в колонну, которая организованно двигалась почти до Столешникова переулка. Неожиданно сзади стала напирать толпа, превратившая всех за несколько минут в кричащую, хрипящую, обезумевшую, пытающуюся уцелеть массу.
Когда нас, словно водоворотом, пронесло мимо железных ворот ломбарда, я увидела Адама без шапки, в разорванном пальто, пытавшегося оттащить от страшных железных прутьев Ксану, защищая ее собой и стараясь поменяться с ней местами. Впрочем, это только мелькнуло в моем помраченном сознании. Мне было не до них. Нас со Светой и ее мамой буквально втолкнули в продуктовый магазин на углу Столешникова переулка и, уже стоя возле прилавка, стараясь отдышаться, я увидела как конь, похожий на Клодтовского, разбивает копытами витрину. У Столешникова дежурила конная милиция, Пушкинская улица была перегорожена танками.
Мама моей подруги бросилась умолять молоденького солдата, чтобы он пропустил нас назад.
– Со мной две девочки, одна не моя, – плакала она.
Никто в тот момент не знал, что творится сзади, и сколько поклонников или ненавистников Сталина, словно слуг во времена скифов, ушло в этот день из жизни вслед за «хозяином».
Милиционер молча показал нам, чтобы мы пролезли под дулом орудия.
Дальше был образцовый порядок. Три колонны шли в полной тишине, словно не было криков отчаяния и затоптанных сзади. Тут я вспомнила видение у ломбарда. Что с ними? Удалось ли им выбраться из этой мясорубки?
Через три дня я пошла в читальный зал институтской библиотеки, – Адам сидел на обычном месте и что-то писал, наклонившись. Щеку его пересекала багрово-синяя полоса. Он успел поменяться местами с Ксаной и приложился к железным прутьям. Она осталась жива и отлеживалась дома, а Адам впервые сидел в «читалке» один, и в этом зрелище чувствовалось что-то незаконченное.
Адам работал, надо было готовиться к экзаменам в аспирантуру, – ведь от этого зависела не только его научная карьера.
Ксане повезло больше, чем ее старшим товаркам.
Через месяц после смерти вождя отменили указ, запрещающий браки с иностранцами.
На следующий же день они побежали в ЗАГС, а сразу после защиты дипломов, не доверяя изменчивым настроениям советской власти, оставив мысль об аспирантуре, Адам увозил в Варшаву Ксану.
Самолет улетал из Внукова. Сдав багаж, Адам с женой, держась за руки, подходили к трапу самолета. Они покидали советский рай. И снова казалось, что на летном поле кроме них нет никого.
Ведь мир только создавался.

ДУМЫ О СОВКЕ

– Ну, вот. Опять эти воспоминания о Совдепии, анекдоты московской кухни. Их рассказывают шепотом и смеются тоже шепотом, потому что рядом телефон, хоть и прикрыт он пышными юбками «Бабы для чайника».
Ошибаетесь, дорогой читатель (или слушатель). Речь идет об обыкновенном совке, выполнявшем свое прямое назначение – провожать мусор из дома. В последний путь.
– И кто это придумал, что нельзя выносить сор из избы? По мне так очень нужно, – размышлял совок. – Иначе, каким хламом можно обрасти, каким стать замшелым. Когда-то символом дома был очаг, теперь его сменили радиаторы – в них не сожжешь старые письма с их печалями и разочарованиями, ненужные справки – свидетельства несостоявшегося, фотографии неизвестных или давно забытых лиц, непонятно, как попавшие в альбом, или деревянную шкатулку – подарок друга, давно ставшего недругом. Да, я провожу чистки! Как теперь принять говорить, чтобы в доме не накапливалась отрицательная энергия. А, вас корежет слово «чистка»? Вызывает какие-то ассоциации? А Вы попроще, приземленнее, нельзя же все читать иносказательно. Читайте буквально. Я, невидный и незаметный, прижился в доме. Сделаю своё дело – стою в уголочке. И выходные бывают. Тут кастрюля меня попрекнула, что работенка моя непыльная. Опять этот подтекст? Это ж надо до такого додуматься! Да пыльная она, пыльная! Я, конечно, не стальной – на плите целый день не торчу, из огня да в полымя не лезу, не киплю по каждому поводу, не выхожу из себя, то есть, по-вашему, по-кухонному, – не выкипаю. А сколько дел перед праздниками, когда гости приходят-уходят, – только поворачивайся. Я к вечеру падаю от усталости, весь испачкан. А трут и чистят тебя, ты – в мыле, а я в пыли. Так что не надо меня задевать. И вообще не дыши на меня – от тебя чад идет, – ссорился иногда совок с соседкой по кухне. Коммуналка – она и есть коммуналка.
Так, достаточно монотонно, тянулись дни стареющего совка, пережившего три ремонта и одно землетрясение, когда он помогал собирать битый хрусталь – остатки старинной вазочки, ставшей жертвой, слава Б-гу, единственной, – этого злокозненного явления природы. Доводилось ему и сыщиком побывать, мусор фильтровать, пропажи находить. Однажды задержал своим ребрышком потерянное колечко. Закатилось оно под кровать, в укромное место. Расставшись с магазином, «просто колечко» оказалось на безымянном пальце хозяйки. Никогда с ней не разлучаясь, став свидетелем счастья и горестей – оно ни о чем не судило, не рядило, помалкивало. Но когда хозяйка надолго в больнице оказалась и все свои браслетики-часики домой отправила, колечко притаилось в кармашке сумочки и там, не дыша, месяц скрывалось, потом вернулось на своё законное место И вдруг – исчезло, укатилось куда-то. И быть бы ему на свалке, да совок не дал. Подставил ладошку, пыльный кокон звякнул, и что-то блеснуло. Отряхнули с пропажи пыль, умыли холодной водичкой. Снова заиграло оно своим камушком. Хозяйке – радость, совку – заслуга.
Так бы и жил совок до глубокой старости в своём тесноватом, но уютном мире, но на беду дом вдруг стал терять свою устойчивость в самом прямом, а не переносном смысле – расшатался и дал трещины. Срочно начали всех переселять. Покинули его и хозяева совка, раздав, заменив или просто выбросив что-то за ненадобностью. Старый совок поехал с ними, чтобы выполнить свой последний долг – убрать строительный мусор. А затем уступить место преемнику.
– Что делать? – вздыхал совок, – ничто не вечно. Скольких я проводил в последнюю дорогу. И тех, в ком больше не нуждались, и тех, кто исчез по недосмотру, о ком жалели и вздыхали тайком. Почему тайком? Да потому что вещи – дело наживное, и плакать по ним стыдно.
– Уберу весь сор подчистую, а ты пока учись, запоминай, что надо, – без тени зависти говорил он сменщику – совку цвета недоспелой сливы с резиновым наконечником и изящной изогнутой ручкой, которой тот нетерпеливо постукивал по стене.
Ремонт длился долго. Почему-то всё портилось, ломалось, выходило из строя, добавляя и добавляя работы совку.
– Не самый плохой конец. Лучше, чем стоять в углу и думать о своих щербинках и ущербности. Как говорили когда-то «Умер на боевом посту».
К вечеру совок просто валился от усталости – спасала только теплая стенка, к которой можно было прислониться в теплом, недалеко от плиты, месте. А утром не медля хватался за работу, которая была его спасением (во всех смыслах этого слова).
Настал последний день ремонта. Собрали валявшиеся коробочки, обрывки липкой ленты, гвоздики. Всякий раз совок услужливо подставлял раскрытую ладошку. В углу, как бы втискиваясь в стену от неловкости, с нетерпением ждал своего часа наследник. Повесили последнюю люстру. – Соф ха-дерех , – сказал зять хозяев и, поглядывая на свою работу, спрыгнул со стремянки. Что-то хрустнуло под его ботинком – в новом совке зазияла рваная рана. Старый совок не злорадствовал, нет. Он размышлял о том, как один неверный шаг может иногда нечаянно поломать не только свою, но и чужую жизнь.
– Не судьба, – хозяйка, стоя возле мусорного ведра, вертела в руке искореженный совок. – И зачем вообще нужно новое, если есть пока ещё незабытое старое? Она положила бедолагу в ведро, налила в тазик экономику и опустила туда старый совок, затем почистила его намыленной щёточкой, сполоснула и вытерла насухо. – И что это меня так долго чистили – размышлял совок – Я же ничем себя не запятнал! Ничего плохого ему не делал, интриги не плёл. И вот – я, как новенький на своём месте, а он лежит совершенно раздавленный. Молодой, блестящий! Видно, так устроена жизнь – у каждого своя судьба!
Теперь помолодевший лет на десять совок продолжает бороться за чистоту. В довольно просторной квартире после ремонта делать это несложно, и у него есть достаточно времени для отдыха.

Ты – не один, у тебя есть Гистадрут

Такая навязчивая реклама в течение долгого времени звучала по русскому радио. Очевидно, ее авторы старались вызвать ностальгические воспоминания о профсоюзах – школе коммунизма. У нас тоже имелось отделение Гистадрута – Бейт-Шемеш стал недавно называться городом. Профсоюзный центр был обладателем концертного зала, со вкусом отделанного, с превосходным роялем и намного обошел единственный тогда культурный очаг города – матнас «Зинман», выкрашенный изнутри синей краской, в которую, по-видимому, долго и старательно втирали сажу, чтобы цвет по праву назывался грязно-синим.
«Была та смутная пора», что в переводе на израильскую действительность означало приближение выборов, уже в городской, а не местный совет. Гистадрутовские деятели тоже включились в борьбу. Нужны были «голоса». А тут такой подарок – приехало множество «олим» , будущих избирателей, и лучше, если они будут голосовать за вас, а не за кого-то другого.
Однажды в клуб, где я работала, пришли общественники, уже успевшие разделиться на три союза, и радостно сообщили, что Гистадрут дал нам комнату с крохотным закутком, где можно сделать библиотеку. В клубе ждали приюта сотни полторы «беспризорных» книг, распиханных по разным местам.
Заветный багаж, который разрешали отправлять в начале 90-х, набивался, чем только можно, – посудой, зимней одеждой, разнокалиберной мебелью, электрообогревателями, дорогими и не слишком дорогими сердцу книгами. Практичные, сведущие люди советовали брать все подряд, потому что в первые годы будет не до покупок. У меня, например, до сих пор лежат нитки, которые я, очевидно, передам своим правнукам в качестве основного наследства.
Оглядевшись в другой стране, многие кинулись раздавать ненужные вещи и книги «в хорошие руки», – избавив себя от необходимости перетаскивать их, уже успевших отсыреть, с одной съемной квартиры на другую.
Заботливые активисты сколотили в полученном закутке несколько полок, поставили стул, какой-то шаткий столик и табуретку. Гистадрут разрешил членам «русской общины» встречаться здесь два раза в неделю, а я выдавала желающим книги. «Русский» отдел городской библиотеки еще не работал. Я сортировала «фонд», запас которого пополнялся с приездом новеньких, оставляя Тынянова и выкидывая Кочетова. В соседнюю комнату приходили поиграть в шашки и шахматы, обсудить газетные новости и просто на огонек, – члены трех союзов по существу принадлежали к одной категории – пенсионеров, и я, работавшая в клубе координатором культурной работы, должна была их опекать. Они же и стали основными посетителями встреч, которые проходили в клубе по вечерам. Лекторы и артисты тоже в основном были репатрианты без большого стажа, со скромными запросами. За небольшую плату я могла пригласить хороших музыкантов, грамотных «международников». Потом ситуация изменилась, и хотя работать стало сложнее, я все же рада, что люди состоялись, и нет у них острой необходимости гоняться за копеечными заработками.
Наша деятельность не прошла незамеченной. Однажды в закуток зашла женщина, чье лицо показалось знакомым, но вспомнить, кто это, я не смогла. Молодая, но уже расплывшаяся, с волосами цвета жухлой соломы и в тайцах, обтягивавших то, что стоило скрывать, она мне не понравилась. Оглядев убогую каморку, гостья раскрыла дверь и громко закричала: «Ави, скажи завхозу, чтобы принес сюда два новых стула и другой стол! Буша вэхерпа»! Подумав минутку, снова крикнула: «И вентилятор»! И тут я вспомнила, где видела ее. Эта женщина, Мири, помощник председателя Гистадрута, провожала нас год назад на экскурсию к озеру Киннерет, в первую поездку, где я была сопровождающим и рассказчиком одновременно. Мири, держа сигарету в руке с ярко-красным маникюром, то ли простуженным, то ли прокуренным, хриплым голосом, командовала укладкой багажа (мы ехали на несколько дней), проверяла, все ли взяли с собой в дорогу еду и питье, напоминала, чтобы на стоянках не разбредались и запомнили номер автобуса. Экскурсия была замечательная и фантастически дешевая даже по тем временам. Теперь картинка восстановилась, я узнала хлопотливую Мири.
Через день, когда я пришла в Гистадрут, в каморке стояли новые стулья, напольный вентилятор и, хоть и пластмассовый, но прочный стол, а пол был тщательно отмыт.
Примерно через полчаса зашла Мири.
– Ну, как, все в порядке?
– Да, спасибо большое.
– А у меня к тебе просьба. Помоги нам организовать концерт сестер Райфер. Эти две девушки-близнецы, тоже недавно в стране, «олот триот» . Танцуют и поют на польском, румынском, идиш и даже русском. И смотреть на них приятно, стройные, яркие. Через две недели у нас, в зале Гистадрута, их концерт.
– Зал у вас очень красивый, и сцена большая, и рояль прекрасный. Но чем я могу помочь?
– Пригласить людей, чтобы зал был полный.
– А сколько стоит билет? Желающих, я думаю, будет много, а вот с деньгами – дело туго, люди еще не обжились, не нашли работу или зарабатывают гроши – сама понимаешь.
– Концерт бесплатный, организует Гистадрут.
– Тогда это проще. Конечно, я постараюсь собрать людей, пусть хоть немного отвлекутся от своих забот. Тем более, песни на идиш. Для многих пожилых – это язык детства, который давно уже в Союзе изгнанник. Разве, что в ресторане, «под занавес», можно было заказать песню за немалые деньги. А ты сама слушала сестер?
– Конечно, слушала в Рамат-Гане, две недели назад, даже прослезилась, хотя на моем родном, итальянском, они не пели.
– Завтра же займусь. Не пропадут же их таланты и красота за этот месяц.
– Так я надеюсь на тебя.
На иврите это звучит более ответственно, как бы «полагаюсь».
Ну, что ж, раз полагаются, да еще обещают хороший концерт… Я развила кипучую деятельность. Беспроволочный телеграф действовал не хуже мобильных телефонов. В клубе, на рынке, в магазинах знакомые доверительно сообщали друг другу о предстоящем концерте, добавляя, что приглашение надо получить в библиотечном закутке Гистадрута, сейчас и немедленно, потому что, сами понимаете, зал не резиновый.
Народу собралось столько, что сидели и на приставных стульях, и на ступеньках. Председатель Гистадрута был счастлив, – зрелище и вправду стоило того. Красавицы – стройные, пластичные, – пели и танцевали так, что люди смеялись и плакали, не отпускали сестер, пошел «концерт по заявкам». Артистки отозвались на наши аплодисменты и свист местных зрителей, который тогда нас еще шокировал. Спустя несколько дней в моей каморке снова появилась Мири. Она уже улыбалась мне, как своей, и улыбка придавала ее чертам неожиданную мягкость и даже миловидность.
– Спасибо тебе большое за помощь. Разочарованных, по-моему, не было, включая самих сестричек и наше начальство. Председатель просил поговорить с тобой, передал, что приглашает тебя на работу в Гистадрут.
– Но я уже работаю.
– Но не на полную ставку, правда? Ты сможешь работать у нас два раза в неделю: один раз – утром, другой – вечером.
– Вечером, как я понимаю, вы хотите, чтобы я что-то организовывала, а утром?
Мири задумалась. Как я увидела позже, профсоюзные работники не слишком перетруждались, и мой вопрос звучал немного странно.
– Ты будешь переводить на русский инструкции о правах трудящихся в Израиле!
Похоже, что идея только что пришла ей в голову, и она была довольна своей сообразительностью.
Действительно, зачем спрашивать, что делать. Берут – говори спасибо и беги заполнять анкету.
К тому же, была еще одна заветная мечта, которую пока еще не удалось осуществить, – японский видеомагнитофон.
Теперь по понедельникам, я сижу в комнате вместе с Мири, обложившись словарями. Слева – Подольский, справа – Соломоник, в середине – Броня Бен-Яаков . После нескольких перестроечных лет, проведенных в Москве, тексты брошюр, вернее – клише, кажутся такими заскорузлыми, – похожими на те, что обыгрывал когда-то Зощенко. Утешает возможность одновременно заниматься языком, да откуда-то издалека манящим глазом подмигивает «видео». Мири помогает моей переводческой деятельности, объясняет слова, с которыми я не могу разобраться. Считает, что я своей работой «сею разумное, доброе», а главное – «вечное». Я чувствовала, что меня хотят перетянуть из клуба, но причину не понимала. Может быть, после успешного концерта, они считали, что за мной стоят массы. А массы, по известной нам с давних пор терминологии, решают все, в том числе и итоги выборов.
Так я случайно оказалась на местной политической кухне, но старалась делать свое дело и ни в какие щекотливые беседы не вступать. Клуб работал, да и зал Гистадрута не пустовал. Там обосновался шахматный кружок, и даже устраивались сеансы одновременной игры с приглашением мастеров по шахматам. Раза два-три в месяц «крутили» фильмы, в основном английские, с устрашающим русским переводом за кадром. Тем не менее, собирались полные залы, мы заказывали «Леди Гамильтон», «Унесенные ветром», «Мост Ватерлоо», иногда попадались хорошие советские ленты – «Жил певчий дрозд», «Полеты во сне и наяву». Люди с удовольствием приходили в гистадрутовский зал, обшитый вагонкой, с красными бархатными сидениями, которые почему-то никто не резал и не пытался сорвать с мясом номер. Иногда, заскучав над своими крикливыми брошюрами, я уходила к секретарю, Синае. Она шепотом ругала чиновников, которые постоянно болтались в коридоре или пили кофе, что очень напоминало обстановку московского НИИ, где я продержалась полтора года, завывая от скуки, и, параллельно, сдавая кандидатские минимумы. А потом все-таки сбежала, бросив практически собранный материал для защиты диссертации.
Мой рабочий день в Гистадруте совпадал с приемным днем Мири. К ней приходили посетители, обиженные своими хваткими хозяевами, что, как правило, было правдой. Комната сотрясалась от громких голосов, кричали униженные и оскорбленные, им вторила Мири, иногда оправдывая обидчика, но чаще защищая просителя. При этом она курила без перерыва, в пепельнице лежала гора окурков, окантованных яркой помадой. К концу трудового дня мои глаза слезились от едкого дыма.
В редкие часы, когда мы оставались одни, Мири заговаривала со мной. Для меня это была возможность знакомства со страной изнутри и, конечно, практика в разговорном иврите. От Мири я узнавала, какими голодными были в стране 50-е годы, с карточной системой, хорошо запомнившейся и мне, но по другой жизни. Рассказывала она о Шестидневной войне, когда не хватало касок, и женщины вязали их по три десятка в день. Однажды, с сожалением и сочувствием упомянула очень известного израильского политика, своего хорошего знакомого, запутавшегося в сетях Норвежских соглашений и начавшего из-за этого крепко пить. Говорили мы, конечно же, не только об истории и политике, но и о делах житейских, иногда довольно любопытных.
– Представляешь, мой племянник, которому нет еще и двух лет, влюбился в девочку из своей ясельной группы. Его привозят по утрам раньше этой Шири, так он ждет ее у ворот, и, когда она появляется, трясет железные прутья и кричит: «Ри, Ри»! Выговорить ее имя полностью он пока еще не может. Потом бежит к ней навстречу, обнимает, целует – и так каждый день. А сын с невесткой хотят купить квартиру в другом месте, и теперь боятся, что у ребенка будет душевная травма.
В один из «пустых» дней она рассказала еще одну историю любви, совсем уж диковинную.
– А слышала ли ты когда-нибудь, что животное может не только привязаться к человеку, но и влюбиться в него. В меня однажды влюбился попугай. Да, да, не удивляйся, – видно, заметила, что я с недоверием посмотрела на нее. Объект страсти в сочетании с «оригинальностью» влюбленного никак не вязались с моими рутинными представлениями, почерпнутыми из жизни и литературы.
– Так вот, – продолжала Мири. У моей подруги был попугай необыкновенной расцветки, белый, с ярко-розовым передником, жил в клетке. Когда я приходила, он бился о прутья и кричал до тех пор, пока его не выпускали. Тогда он садился ко мне на плечо и замирал. Дело кончилось тем, что подруга отдала попугая мне. Теперь он жил на террасе, всегда ждал моего прихода с работы и поднимал крик задолго до того, как я входила в дом. «Влюбленного» выпускали из клетки. От радости он буквально парил под потолком, потом садился рядом, снова взлетал и возвращался на прежнее место, показывая свое мастерство и преданность. После каждого такого высшего пилотажа приходилось делать генеральную уборку. В конце концов, я не выдержала и отнесла его в зоомагазин. И вот, однажды, иду я по центру, душно, хамсин , двери магазина открыты настежь, и попугай увидел меня. Как он кричал, как бился о прутья, – глаза Мири наполнились слезами. Я бежала и рыдала так, как будто подкинула своего ребенка, как будто совершила предательство. Терпеть это больше никаких сил не было, – дом, работа, двое маленьких детей, – а казню себя до сих пор. Я смотрела на Мири так, как будто бы заново знакомилась с ней. За одутловатым лицом, крикливым голосом, небрежным видом, скрывался человек, умеющий чувствовать, понимать и сострадать живому существу, подмечать какие-то тонкости, терзать себя за неблаговидный поступок.
Но это было только началом открытий.
Однажды к Мири пришла необычная посетительница, она не кричала и не ругала хозяина, она делилась своей бедой, – дочка, Люся, стала наркоманкой. Говорила женщина ровным голосом, как-то обреченно, – беда случилась два года назад, вскоре после приезда из Москвы. Сама она, хормейстер, в «прошлой жизни» работала в музыкальной школе, девочка там же и училась. А здесь все пошло прахом. В Иерусалиме, где они жили поначалу, Люся познакомилась с парнем старше нее, давно уже баловавшимся травкой. Уговорил Люсю попробовать «зелье», и та вошла во вкус. Мать решила оттянуть ее от друга, перебралась в Бейт-Шемеш, – тогда еще одинокая женщина с ребенком могла получить здесь квартиру. Переезд ничего не изменил. Девочка исчезала из дома, уезжала в Иерусалим, приятель зачастил в Бейт-Шемеш, где у него давно были «единомышленники». Вконец отчаявшись, мать пришла в Гистадрут, в надежде, что кто-нибудь поможет. Мири приняла беду близко к сердцу, поехала к ней домой, поговорила с Люсей, искала способ, чем ее отвлечь. Несколько раз после работы возила девочку, показывала ей красивейшие окрестности Бейт-Шемеша, сталактитовую пещеру, поехала с ней в Тель-Авив, купила Люсе красивые туфли. Как-то притащила на работу огромный мешок вещей, – для Нонны и Люси, – объяснила мне. Затем она стала приглашать маму с дочкой в пятницу «на шаббат» , приезжала за ними из другого района, оставляла у себя ночевать. Теперь Люся часто бывала в доме Мири, подружилась с ее дочками – Джулией и Марианной, – имена, по-видимому, были связаны с итальянскими корнями Мири. Девочки вместе смотрели «видики», Люся играла не только на пианино, но и на гитаре, учила играть новых подружек.
– Мири, – не вытерпела я однажды, – а ты не боишься, что она научит их не только игре на гитаре?
Секунду подумав, Мири сказала: «Боюсь. Ну и что»?
Мне стало стыдно. Я примеряла этот поступок к себе и понимала, что никогда не стала бы рисковать своим ребенком, ради чужой, почти незнакомой девочки. До таких высот мне никогда не подняться, не хватит дыхания.
Между тем, Люся вела себя в семье Мири пристойно, она ведь воспитывалась «в хорошем доме». Ни разу не соблазнилась ни на деньги, ни на украшения, хотя искушение наверняка было, – но не поддалась.
Однажды мы с Мири повезли в Нацрат-Элит два автобуса на трехдневную экскурсию. Я – олим, она – местных. Мири все время изумлялась организованности нашей группы, приходившей на всех стоянках к автобусу вовремя. Сама она, с неизменной сигаретой во рту, бледная, запыхавшаяся, бегала по магазинам и кафе, с воплями вытаскивая своих подопечных и заставляя нас задерживаться на 15–20 минут.
Некоторые женщины были с детьми. На первой «технической» остановке потерялись три мамы вместе с отпрысками. Мы нашли их в туалете. Предоставив ребятам самостоятельность, мамы инструктировали их из-за двери – звучало трио – на английском, французском и иврите. Не случайно же существует шутка, что «здесь живут евреи разных национальностей».
– Твоя группа прямо золотая, – вздыхала Мири не без зависти.
Нас поместили не в гостинице, а в санатории Гистадрута, по старым меркам прямо-таки для «цековских» работников или Совмина. Стоял он на горе, в роще, откуда открывался необыкновенный вид на старый Нацерет (Назарет). А воздух был такой, что хотелось не дышать, а съесть его.
Комнаты – для двух человек, уютные, все сверкало и блестело. На тумбочке стояла изящная плетеная корзинка с фруктами и приколотой открыткой с пожеланиями хорошего отдыха. Возле огромного бассейна нас снабдили махровыми халатами, а тем, кто уже закончил заплыв, давали подогретые полотенца.
К ужину Мири преобразилась, да так, что я просто не узнала ее. Красивый брючный костюм, прическа, макияж, туфли на высоких каблуках. Выглядела она подтянутой и почти что стройной.
– Сейчас пойдем в ресторан, я только позвоню мужу, спрошу – забрал ли он на шаббат Нонну и Люсю. Уговаривала их поехать с нами, но у Нонны частные уроки.
– Они по дороге к нам, – успокоенно сказала, позвонив. Я там наварила и нажарила полно – и рыбу и мясо, всякие салаты нарезала.
В том, что она не поскупилась, у меня никаких сомнений не было.
Увы, все Мирины усилия оказались тщетны. Люся приходила к ней все реже, из дому убегала все чаще и подолгу не возвращалась. Школу бросила, а когда-то училась очень хорошо. Однажды Мири поехала вместе со мной к Нонне, Люся была дома, – хотели уговорить ее лечиться. Мы зашли в большую, но неудобную квартиру, почти пустую, необжитую. Олимовское, необстроенное жилье, а в нем – два человека, у которых любовь и ненависть сплелись в один клубок. Мать не могла вынести падения дочери, Люся бежала от материнской опеки. У нее была «ломка», – состояние, когда наркоман лишен наркотика. С виду – красавица, светлые, волнистые волосы, большущие глаза. Ангел – да и только, лишь хриплый голос и манера разговора не вязались с обликом девочки-паиньки. «Настоящий ангел» виртуозно ругал Нонну и не хотел никакого лечения. Мать рыдала. Тогда Мири, взяв Нонну и меня с собой, поехала в наркологический центр в Иерусалим, где мы сидели в очереди больше двух часов с близкими таких же несчастных людей, надеявшимися на поддержку и спасение. Нам предложили попробовать уговорить Люсю поехать в специальный киббуц, где, помимо лечения, была еще и работа. Люся неожиданно быстро согласилась, и обрадованная мать вместе с Мири, нагруженной подарками и всякими вкусностями, отвезли Люсю в киббуц. Покой длился две недели, Люся собирала какие-то лампочки и оздоровлялась. Потом она снова сорвалась, и Мири договорилась, что ее возьмут в киббуц, где подростки с такими же проблемами ухаживают за лошадьми, учатся верховой езде. Девочка очень увлеклась, холила и обхаживала свою любимую лошадку. И вдруг исчезла, – ни самим, ни с полицией найти ее не удавалось.
Мирин рабочий день начинался со звонка Нонне. Она громко кричала, ругала киббуц, ругала себя за то, что не досмотрела, потом звонила в полицию, в наркоцентр – безрезультатно. И, наконец, устав, сказала: «Нонна, ну что я буду тебя теребить своими звонками, только нервы трепать. Узнаешь что-нибудь – сразу же скажи». Сообщений не было…
По понедельникам Мири продолжала вести прием посетителей, искавших защиты. В канун Песах к ней пришла группа пенсионеров-олим, которым отказались помочь в проведении пасхального Седера . То есть место, где они хотели собраться, было, – городской клуб. Но там действовали нормы кашрута, – надо было привезти пищу из кашерного ресторана, использовать одноразовую посуду, – в общем, соблюсти все традиции праздника. Стоило это немалых денег, которых у пожилых людей, живущих на социальное пособие, и не получавших из бывшего Советского Союза заработанную пенсию, просто не было. А Седер Песах помнился с детства, когда большие и слаженные еврейские семьи собирались за общим столом, в праздник Исхода из рабства. У пожилых людей он вызывал ностальгию по ушедшему и по ушедшим. Кроме того, среди приехавших было много одиноких, а по традиции негоже оставлять людей в Песах одних, и Мири решила бороться с бездушием. Она без перерыва звонила и кричала, что надо помочь «ха-зкеним ха-мискеним» и что она перевернет все на свете и не допустит, чтобы в праздничный вечер они плакали в одиночку по своим съемным углам. Она упрашивала, требовала, посылала черствых бюрократов по известному российскому адресу, который израильтяне считают чем-то вроде «А пошел ты к черту!», грозила статьей в газете и, наконец, нашла трех филантропов, давших вкупе 6.000 шекелей.
Мы расставили в зале столы для 80 гостей, положили новенькие белые скатерти, приборы, одноразовую цветную посуду. Мири обязалась привезти ресторанную еду к половине шестого, – вечер был назначен на семь. Часы показывали двадцать минут седьмого, – никого. Наши пенсионеры, привыкшие к точности, уже собирались у клуба, нарядные, помолодевшие, оживленные в предвкушении праздника. Мири не появлялась, телефон в Гистадруте не отвечал, мобильников тогда не было и в помине. Я в десятый раз пересчитывала приборы, раскладывала салфетки, холодея при мысли, что все может сорваться.
Без двадцати семь, на час позже намеченного, появилась машина, из которой выскочила всклокоченная Мири, держа в руках огромный поднос, закрытый фольгой, с надписью «Кашерно для Песах», и страшно ругая «мамзерим» из ресторана, которые никогда не делают ничего вовремя. Шофер помогал доставать коробки с мацой, фруктами, овощами, относил вино и воду.
Мы втащили в зал необъятное количество пакетов и свертков, мужчины расставляли бутылки, женская компания спешно резала заранее помытые овощи. Мири командовала нами, шофером, бегая почему-то босиком к машине и обратно. Ее тайцы топорщились на коленках, на черной майке красовался «золотой» дракон, хвост которого переходил на спину и при каждом ее движении дергался. Мири вертелась, как волчок, объясняя мне, что должна еще успеть домой, искупаться, переодеться, потому что в восемь к ней придут гости. Я слушала ее рассказ, как она проверяла заказ в ресторане, требуя лучшие фрукты и вино для своих «ха-зкеним ха-мискеним», и меня больше не раздражали ее всклокоченные крашеные волосы, дергающийся аляповатый дракон и постоянная «перекричка» с шофером. Я смотрела, как приглашенные, притихшие и торжественные мужчины, рассаживались по местам, пододвигая женщинам, вернее, дамам, стулья, и наливая в бокалы вино. Мири стояла на пороге зала, кивая головой в ответ на добрые слова и объясняя, что не может остаться, спешит. Но уходить ей не хотелось, она смотрела на сидящих, на нарядный стол, который стоил ей столько нервов, и улыбалась улыбкой человека, который закончил тяжелую, но благодарную работу. Я проводила ее до двери, мы поцеловались.
– Хорошего праздника, добрый человек из Гистадрута!
Мири улыбнулась, не поняв мои ассоциации.
А действительно, какая разница, откуда добрый человек, – из Гистадрута или Сезуана? Важно, что он есть. И даже если он один, то ты с ним уже не один.

 

ФИО*:
email*:
Отзыв*:
Код*
# муфаззал ходжаева(атаджановна) ответить
О рассказе Адам и Ева
Приятный рассказ,легко читается
Удачи и терпенья автору,чтоб этот рассказ,был, ещё более
разукрашен, чудными цветами бессонных ночей..
28/01/2013 11:28:11

Связь с редакцией:
Мейл: acaneli@mail.ru
Тел: 054-4402571,
972-54-4402571

Литературные события

Литературная мозаика

Литературная жизнь

Литературные анонсы

  • Дорогие друзья! Приглашаем вас принять участие во Втором международном конкурсе малой прозы имени Авраама Файнберга. Подробности на сайте. 

  • Внимание! Прием заявок на Седьмой международный конкурс русской поэзии имени Владимира Добина с 1 февраля по 1 сентября 2012 года. 

  • Афиша Израиля. Продажа билетов на концерты и спектакли
    http://teatron.net/ 

Официальный сайт израильского литературного журнала "Русское литературное эхо"

При цитировании материалов ссылка на сайт обязательна.